Опять Москва, и перекресток,
прикинувшийся тупиком.
Мой жребий не жесток, но жёсток,
и колокольчик ни по ком —
всего вернее, по ошибке,
но чем унять мне эту дрожь?
От белокаменной улыбки
исходит ласковая ложь:
ищи-свищи — не дозовешься,
не доберешься никогда,
споткнешься, насмерть разобьешься,
а то и сгинешь без следа…
Но вдруг — внезапный луч янтарный
из тьмы выхватывает дом,
и я безмолвствую бездарно
под заколоченным окном.
* * *
Боль прибывает строго по расписанию
в тридцать шестом трамвайчике прямо к заливу,
и, не узнав пейзажа, не понимает,
что же теперь у нее остается, кроме
воспоминаний о некогда бывшей жизни,
воспоминаний о вырубленных деревьях,
воспоминаний о чьих-то воспоминаньях.
Вот оно, всемогущее "все проходит".
Значит, прошло и это. Уже не надо
всею душой стремиться в любое время
здесь оказаться. Чур меня. Побережье,
столько следов хранившее, под асфальтом,
как под надгробьем, скрыто от посторонних.
Брошу монетку в воду, чтоб не вернуться.
* * *
Теперь тобой владеет свет,
я — отступаю.
Демисезонный пустоцвет,
игла тупая,
сдаю себя во вторсырье —
берут охотно:
велеречивое старье
почти бесплотно,
однако сходная цена
прельщает больше,
чем баснословная вина
пугает. Боль же
преображается легко
в узор бесцельный,
и вот недрогнувшей рукой
на богадельне
моя развешена душа
гирляндой праздной —
не столько, правда, хороша,
сколь безотказна, —
и выставляет напоказ
себя бесстыдно...
Но ты не поднимаешь глаз.
Тебе не видно.